Антоний сурожский о смерти

Жизнь. Болезнь. Смерть

О. С. Священник приходит к незнакомому и совершенно не подготовленному человеку. Его надо готовить к смерти. Как тогда поступать? Скажем, человек был крещен, но только формально, или, может быть, недавно крещен. То есть в смысле церковном мы «имеем право» доступа, но какой-то внутренней подготовки у него нет. Здесь как действовать?

М. А. Я думаю, что не надо священнику накидываться на больного хищным зверем и думать: «Вот, я теперь за него возьмусь и то или другое сделаю», а надо, чтобы сначала установились нормальные человеческие отношения между священником и больным. И это возможно, если священник готов посидеть, расспросить больного о его жизни, поделиться своей жизнью, и в рассказе о своей жизни, о своем опыте, о том, что он встречал, сказать нечто наводящее или помогающее. Я несколько раз, общаясь с умирающими, рассказывал им, как моя мать умирала, потому что это настолько мне близко, что человек, слушая меня, не мог думать, будто я сказки ему рассказываю для его пользы. И, делясь с человеком тем, что я сам пережил, я ему давал возможность и пережить нечто, чего он не переживал раньше, и понять что-то, и почувствовать, что он может об этих вещах говорить. Очень часто человек тяжело больной или знающий, что над ним смерть висит, боялся об этом говорить, словно опасаясь, что навлечет на себя смерть, если начнет о ней говорить вслух.

Помню, я навещал очень испуганного человека, который противился всякой попытке установить простое, прямое общение. Тогда я прибегнул к такому приему, – я сказал: «Как замечательно, что вам не грозит смерть или серьезное заболевание…» И по ходу разговора стал рассказывать о том, как умирала моя мать. У женщины, с которой я сидел, был рак, как и у моей матери. Мы долго говорили обо всем, что составляло наши с матерью переживания, и в конце концов и эта женщина спросила: «Как вы думаете, я сумела бы встретить смерть так же, как ваша мать?» И тут мы смогли заговорить о ней самой, а не о моей матери.

Очень важный момент: надо ли предупреждать больного о грядущей смерти? Во-первых, надо, чтобы сказал очень близкий человек, а не просто сестра милосердия, доктор или кто попало – по должности. И во-вторых, надо, чтобы тот, кто это скажет не уходил сразу. Легче всего сказать и бежать. Я как-то был на съезде докторов, сестер милосердия и студентов-медиков, где обсуждался этот вопрос, и одна старшая сестра описывала, что она делает в таких случаях. Она говорила: я прихожу и сообщаю больному, что иного исхода, кроме смерти, нет. Человек на меня смотрит с ужасом, и я сразу говорю ему (по ее словам, «чтобы как-то разрядить обстановку»): «Вот, я сейчас вам приготовлю хорошую чашку чая, и мы с вами посидим, поговорим», – и ухожу… И человек, которому нанесли этот страшный удар, – потому что редко кто ждет смерти, как ее ждал апостол Павел, ждут святые – остается лицом к лицу со смертным приговором, а сестра милосердия будет подольше возиться с чаем, чтобы вернуться только тогда, когда будет немножко легче. Вот этого никогда никто не смей делать! В таких случаях надо, как я сказал, сесть и побыть с человеком, и только тогда уйти, когда что-то развязалось внутренне. Когда скорбь стала общая, когда любовь победила, когда надежда на какой-то срок времени в руках, – тогда можно уйти. Но к этому надо возвращаться.

Так что один человек другому может помочь. Конечно, так не всегда бывает. Во-первых, надо уметь сказать, во-вторых, надо уметь побыть, в-третьих, надо, чтобы человек, кому ты это скажешь, был готов к тому, что ты говоришь. Не всякому можно бросить в лицо смертный приговор. Иногда, зная это, приходится, не прибегая ко лжи, постепенно готовить человека к тому, что физическая смерть придет, но – «разве наши отношения могут умереть?» Ветхий Завет говорит: «Любовь, как смерть, крепка» (Песн.8:6); а в Новом Завете мы можем сказать: любовь крепче всякой смерти… – и только тогда сообщить больному, что смерть действительно идет, когда он подготовлен.

Часто бывает, что больной давно уже догадался умом или в своем теле знает с совершенной уверенностью о грядущей смерти, а родные лгут: «Ах, как ты сегодня хорошо выглядишь!» или: «У тебя голос сейчас совершенно иной!» и т. п. А выйдут за дверь – и плачут. А больной отлично все это чувствует, потому что мы совершенно иным голосом говорим правду или лжем сознательно. В такой лжи есть преувеличение, есть какая-то особенная напряженность радости, и человек понимает, что все это сплошная ложь.

Поэтому когда человек тебе говорит: «Я чувствую, что умираю», можно ему ответить: «Знаешь, мы все под Богом ходим. Сейчас – нет, ты не умираешь, но, возможно, впереди смерть…» Или еще что-нибудь иное сказать, в зависимости от того, с кем ты говоришь. Но мне кажется, страшно важно не замкнуть человека в абсолютное отчаяние одиночества. Если окружающие все время будут говорить больному, что перед ним только жизнь, десятки лет впереди, в то время как сам он чувствует, что жизнь течет из него, как из раны течет кровь – он не может докричаться до другого человека, который отказывается слышать, и остается замурованность. Больной как бы замурован один в тюремной клети, ему некуда уйти, ему остается только смотреть на грядущую смерть и на все, что в его прошлом является мучительным злом или чем-то недоделанным. И вот эти два момента очень важны, мне кажется.

А у священника своя роль. Не обязательно, я бы даже сказал, лучше, чтобы не он сообщал больному о смерти (разве что больной – его личный друг, но тогда это в другом плане происходит). Иначе больной в священнике всегда будет видеть профессионала, то есть человека, который пришел ради того, чтобы выполнить какую-то задачу. А нужно, чтобы сказал о смерти самый близкий человек, не обязательно тот или другой, а именно самый близкий. Это может быть друг, это может быть жена, это может быть брат, сын, дочь, кто угодно, – тот, кто самый близкий, и кто останется, кто будет при больном все время.

Я помню ужасный случай. Близкий мне человек умирал; мне не сказали ни о его болезни, ни о том, что грядет смерть. Меня вызвали, когда он был уже без сознания: «Отец Антоний, ты можешь причастить Мишу?» – «Нет, не могу больше причастить: он глотать уже не может. Почему вы меня не позвали раньше?!» – «Мы побоялись. Понимаешь, на тебе черная ряса…» А мы были друзьями двадцать лет, он меня видел в черной рясе сколько угодно, и он меня не боялся… И человек ушел, потому что его «пожалели». А он давно знал, конечно, что умирает, потому что это состояние приходит не в одно мгновение.

О. С. Мы уже много говорили о том, как действует священник при постепенном, медленном умирании человека. Но ему придется иметь дело и с экстремальными ситуациями – война, авария, – когда неожиданно умирает человек, может быть, незнакомый, но нуждающийся в поддержке, как никогда прежде…

М. А. Большей частью самая страшная для умирающего мысль – та, что он отходит, умирает одиноко. То есть: он был частью общества, семьи, жизни, а теперь вдруг настала смерть, и ему никто не может помочь. И мне кажется, что очень важно священнику (а если священника нет, то любому человеку, даже неверующему) подойти и дать умирающему почувствовать, что он не один. Когда человек в таком состоянии, то священник или близкий друг должен считать, что этот человек – единственный на свете, и ему отдать все внимание и все время. И тут я хочу дать пример.

В начале войны я был хирургом в полевом госпитале, и в моем отделении умирал молодой солдат. Я его, конечно, посещал днем; а в какой-то вечер подошел, взглянул на него, и мне стало ясно, что он не жилец. Я его спросил: «Ну, как ты себя чувствуешь?» Он на меня взглянул глубоко, спокойно (он был крестьянин, поэтому в нем была такая тишина полей, тишина лесов, тишина неспешной жизни) и сказал: «Я сегодня ночью умру». Я ответил: «Да, сегодня ты умрешь. Тебе страшно?» – «Умирать мне не страшно, но мне так жалко, что я умру совершенно один. Умирал бы я дома – при мне были бы и жена, и мать, и дети, и соседи, а здесь никого нет…» Я говорю: «Нет, неправда, – я с тобой посижу». – «Ты не можешь просидеть со мной целую ночь». – «Отлично могу!» Он подумал, сказал еще: «Знаешь, даже если ты будешь здесь сидеть, пока мы разговариваем, я буду сознавать твое присутствие, а в какой-то момент я тебя потеряю и уйду в это страшное одиночество в момент, когда страшнее всего – умирать». Я ответил: «Нет, не так. Я с тобой рядом сяду. Сначала мы будем разговаривать, ты мне будешь рассказывать о своей деревне; дашь мне адрес своей жены. Я ей напишу, когда ты умрешь; если случится, навещу после войны. А потом ты начнешь слабеть, и тебе будет уже невозможно говорить, но ты сможешь на меня смотреть. К тому времени я тебя за руку возьму. Ты сначала будешь открывать глаза и видеть меня, потом закроешь глаза и уже меня видеть не сможешь, уже не будет сил открывать их, но ты будешь чувствовать мою руку в своей руке или свою руку в моей. Постепенно ты будешь удаляться, и я это буду чувствовать, и периодически буду пожимать твою руку, чтобы ты чувствовал, что я не ушел, я здесь. В какой-то момент ты на мое пожатие руки ответить не сможешь, потому что тебя здесь уже не будет. Твоя рука меня отпустит, я буду знать, что ты скончался. Но ты будешь знать, что до последней минуты не был один». И так и случилось.

Это один из целого ряда примеров. Я сидел, как правило, с каждым умирающим в нашей больнице, не только своего отделения, но и других отделений, и каждый раз повторялась пусть не та же картина, но то же взаимное отношение: «нет, ты не один».

Другое, что я хотел сказать: человек как будто теряет сознание задолго до того, как умирает. И никогда не должны ни врач, ни сестра милосердия, – никто вокруг него – думать, будто потому что он не может с ними общаться, он не воспринимает то, что вокруг происходит. Когда я был студентом первого курса медицинского факультета и впервые работал в больнице, там, помню, умирал русский казак. На обходе старший врач остановился у его постели и сказал: «Ну, его и осматривать не стоит, он уже ушел», – и прошел дальше. Этот человек очнулся. Мы с ним говорили по-русски, поэтому он меня знал, и он мне сказал: «Знаешь, когда ты врачом будешь, никогда при умирающем не говори, что не стоит на него обращать внимания, потому что он-то тебя слышит, если даже ты не можешь его как-то воспринимать».

У меня был другой случай, тоже во время войны. Попал в больницу раненый немец. Там был молодой протестантский пастор, который, пока тот еще мог воспринимать слово и разговор, читал ему вслух отрывки из Евангелия, с ним молился. Как-то этот молодой пастор вышел из его комнаты в слезах, наткнулся на меня и говорит: «Какой ужас! Этот человек умирает, я больше ничего для него не могу сделать». – «Почему?» – «У нас прекратился разговор, он потерял сознание». Я ему, выразившись очень резко, сказал: «Знаешь что, садись рядом с ним и читай вслух Евангелие на его родном немецком языке, начиная с воскрешения Лазаря». И этот молодой пастор в течение трех суток проводил целые дни и часть ночи при нем, то читал, то молчал, и так прочел ему все четыре Евангелия. В какой-то момент этот умирающий открыл глаза и сказал: «Спасибо, что вы читали. Я отозваться не мог, но каждое слово до меня дошло, и я вошел в новую жизнь…»

Это опять-таки священник должен знать. Причем делать это должен не обязательно священник; это может делать кто угодно, способный уделить свое время тому человеку, у которого времени очень мало.

У нас здесь был певец с замечательным басом, удивительной простоты человек. Он был, что называлось в прежней России, мещанин, среднего класса человек без особенного образования, пел в церкви всю жизнь. Он заболел раком, его взяли в больницу, я его посещал каждый день, и видно было, как он постепенно уходит. Вначале мы с ним разговаривали и молились вслух, и он пел со мной молебен или говорил молитвы. Потом он стал их слушать. Наконец, в какой-то день, когда я пришел, мне старшая сестра говорит: «Какой ужас! Его жена и дочь, которые в течение целого года отсутствовали, приехали сегодня, а он уже потерял сознание, умирает, они даже не могут с ним проститься». Я подошел, сказал, чтобы дочь села рядом с матерью, стал на колени рядом с Павлом Васильевичем и начал петь песнопения Страстной седмицы и Пасхи. Я не певец, но в какой-то мере то, что я пел, было похоже на то, что поют в церкви. И знаете, можно было видеть, как постепенно к нему возвращается сознание, как это потонувшее сознание начинает всплывать на поверхность. И в какой-то момент он открыл глаза. Я ему сказал: «Павел Васильевич, вы при смерти. Ваша жена и дочь приехали, проститесь с ними». Они простились, потом я его перекрестил и сказал: «А теперь, Павел Васильевич, умирайте спокойно». Он погрузился в забытье и умер.

О. С. В случае с солдатом ты еще не был священником. Как бы ты действовал, если бы уже был священником? Изменились бы твое отношение и действия?

М. А. Нет, я сделал бы то же самое. Он во мне не нуждался как в священнике, потому что он был католик, и там был местный католический священник, навещавший раненых, поэтому пастырской ответственности у меня не было.

Если бы случилось, что он умирал на поле битвы или в таком положении, где до священника его вероисповедания не добраться, я бы его спросил: «А ты верующий?» Если да, то я ему предложил бы молиться вместе. Если нет, я ему сказал бы: «Знаешь, в течение всей нашей теперешней встречи я буду молиться тому Богу, в Которого я верю». Вот и все.

Если бы он меня попросил его причастить и не было бы возможности ему причаститься в своей Церкви, я думаю, что умирающего я причастил бы. У меня был спор с одним священником Греческой Церкви, который мне сказал: «В таком случае вы не православный, вы еретик. Как вы смеете давать Святое Причастие неправославному человеку, не заставив его отречься от его прежней веры?!»

О. С. Это очень важный вопрос…

М. А. Я согласен, что это очень важный вопрос. Но я думаю, что нельзя пользоваться тем, что человек при смерти, чтобы заставить его отречься от той веры, которая вдохновляла его всю жизнь, которая ему дала Христа. И с другой стороны, если человек с готовностью, с полной открытостью сердца скажет: «Да, я верю, что причащением Святых Тайн ко мне приходит Спаситель Христос, что через Святые Тайны в меня вливается Божественная жизнь», – я не усомнился бы его причастить. Богословски я могу быть прав или неправ, но опыт пяти лет на войне мне показал, что перед лицом реальной смерти стираются многие границы; лицом к лицу со смертью человек вырастает в такую меру, какой он не знал раньше. Я не говорю, что он делается героем, я только говорю, что лишь перед лицом смерти человек может познать свое человеческое достоинство и величие. Отцы Церкви говорили: «Имей память смертную». Это не значило, как многие сейчас понимают: «всю жизнь думай, что за плечами смерть, – как страшно!» Отцы говорили о другом: о том, что если ты не живешь всем своим существом, всей душой, всем мужеством своим, с готовностью даже умереть, то ты живешь только полужизнью. Французский писатель Рабле раз написал приятелю: «Я готов стоять за свои убеждения до виселицы – исключительно». Это значит, что он не готов был стоять за них.

О. С. Мы дошли до очень важного момента. Я спрашивал насчет действий священника: как быть, если нельзя употреблять слова. Но все-таки молитва – не простое слово. Как можно с таким человеком молиться, если нет запасных Святых Даров? как лучше всего молиться? простыми молитвами экспромтом, чтобы как-то яснее было тому, кто умирает и, может быть, приходит уже в совершенно бессознательное состояние?

М. А. Я думаю, что надо молиться из глубин своего сердца, то есть со всей возможной правдивостью, так, чтобы молитва, с одной стороны, была как бы предношением этого человека перед лицом Божиим, с другой стороны – могла дать форму тем чувствам, которые этот человек неминуемо испытывает.

Я когда-то видел фотографию доктора Швейцера, который был миссионером и врачом в Африке, и картина меня захватила. Он стоит с очень значительным лицом, и перед ним маленькая негритянка держит на руках и поднимает к нему малюсенького ребенка. Она ничего не говорит, но она смотрит ему в глаза так, будто говорит: «Мой ребенок страдает, мой ребенок может умереть, а ты – все знаешь, ты можешь его спасти. Я тебе его отдаю, возьми его и верни мне здоровеньким…» Мне кажется, что этот образ, эта картина говорит о том, что называют заступнической молитвой. Такая молитва заключается не в том, чтобы Богу твердить: «Сделай, сделай, сделай… сделай…», а в том, чтобы в свое сердце взять этого человека, и стоять перед Богом, и его держать перед Господом и говорить: «Господи, я Тебе его вручаю, без условий, без ограничений, со всей (пусть малой) верой, какая во мне есть, ради Твоей любви к нему и ради того, что Ты можешь над ним совершить то, что ему нужно».

Это первое, что мы должны сделать в таком случае, о котором ты говоришь. Умирает человек (потому ли, что на него наехала машина, или потому, что его из пулемета ранило насмерть) – ты его первым делом должен взять, принять в себя, не защищаясь против его страхов, его боли, его непонимания, и держать перед лицом Божиим. А второе: ты можешь помочь ему, уже лично, если будешь молиться такими словами, которые для него что-то открывают. Если ты возьмешь молитвенник или служебник и будешь вычитывать «Канон на исход души» на славянском языке, это не дойдет до человека. А если ты просто будешь как бы говорить с Богом… Например: «Господи, вот мы оба перед Тобой. Мы оба стоим перед лицом смерти (в случае войны совершенно ясно, что не только раненый, но и здоровый стоит перед лицом смерти). Вот умирает человек, которого Ты создал, которого Ты вызвал из небытия по Своей любви, Ты в него поверил. Ты вручил ему жизнь, а теперь Ты ему даешь эту жизнь завершить подвигом отдачи этой жизни за ближних своих, за друзей, за Родину…» Я не хочу сказать, что надо молиться точно такими словами, – но в таком настроении. И затем, если ты успел перемолвиться несколькими словами с раненым или умирающим и как-то почуять, насколько он верит, во что он верит, в зависимости от этого его веру как бы выразить с большей силой, чем он может в данную минуту это сделать.

О. С. А если веры нет?

М. А. Если веры нет, ты можешь сказать: «Ты не веришь, а я верю. Я буду с моим Богом говорить, а ты послушай, как мы друг с другом разговариваем…» И если это сделать, то часто бывает, что до человека доходит. Я не могу логически это объяснить. Редко-редко бывает, чтобы умирающий пожал плечами и сказал: «Уходите со своим Богом!.».

Но тут, раньше чем дойти до Бога, мы непременно должны показать наше человеческое сострадание, близость, показать, что мы родные ему, что он нам родной.

О. С. В конце концов из всего этого вытекает важное правило: даже если человек неверующий, молиться можно и даже нужно?

М. А. Да, я уверен, что молиться надо, но не так, чтобы молитва была ему оскорблением. Если человек скажет: «Только не говорите мне о Боге!» – молчи. У тебя есть сердце, у тебя есть ум, ты можешь предстоять перед Богом и держать этого человека перед Богом. Но навязывать Бога в смертный час человеку, когда тот от Бога отрекается сознательно, просто жестоко.

О. С. Мимоходом у меня возникла мысль по поводу славянского языка. Человек лежит на смертном одре и постепенно тихо уходит. Как насчет славянского языка и сложных молитв в таком случае? Они не доходят, может быть?

М. А. Я думаю, что если просто взять молитвослов и читать готовые молитвы, это не дойдет. Но думаю, что не беззаконно эти тексты читать, во-первых, заменяя непонятные слова понятными, русскими, во-вторых, прибавляя нечто или убавляя, в зависимости от того, кто этот человек, что ты о нем знаешь, – с тем, чтобы молитвенные слова стали молитвой, относящейся лично к этому человеку. Потому что все наши службы рассчитаны на всех возможных людей на свете, но ни один человек не представляет собой этого «всевозможного» человека. Поэтому иногда проще изменить некоторые слова, чтобы они были понятны – это раз; а во-вторых, выбирать те молитвы, которые для этого человека могут иметь смысл. Ведь речь идет не о том, чтобы совершить над ним определенный обряд, речь идет о том, чтобы до него дошла церковная молитва, церковная вера, человеческое тепло и любовь, окутанность церковной молитвой. И иногда, если придерживаться просто написанного текста, человек его не может услышать из-за языка, из-за мыслей, которые там есть. Поэтому можно сказать несколько слов из этой молитвы, а потом своими словами их развить. И это не грех, это не неправда. Я помню письмо Феофана Затворника, где он говорит, что мы должны учиться из молитв святых тем чувствам и мыслям, которые в них заключены. Каждая молитва святого говорит нам о том, как он себе представляет Бога и какое общение у него с Богом было, как он себя видел по отношению к Богу и к собственной совести, какое место он занимал по отношению ко всему сотворенному миру. Все это можно узнать из молитв, и постепенно эти молитвы делаются твоими. Но, с другой стороны, когда ты ими молишься, ты должен вложить в них свой личный опыт Бога, сознание себя самого, личное сознание своего положения в мироздании.

В каком-то отношении можно так сказать: употребляя молитвы святых, мы находимся в положении человека, который прислушивается к музыке великих композиторов. Он воспринимает через музыку только то, на что сам способен, то есть у него дрожат в душе те струны, которые уже способны отозваться на многосложность данной музыки. Но по мере того, как он прислушивается чаще и чаще, его душа делается более чуткой, и в какой-то момент ему не нужна будет музыка, потому что он сможет перейти из звука в молчание или потому, что он воспримет начальные звуки и потом их остановит для того, чтобы ими жить дальше. И Феофан Затворник говорит, что цель употребления молитв святых в том, чтобы потом быть в состоянии переходить не от слова к слову, а из чувства к чувству. Взглянешь на слова – и эти чувства родились в тебе, и ты потом умел бы их своими словами выражать Богу, но на основании тех глубоких, истинных, подлинных чувств, которые святой тебе подсказал.

Это то, что я делаю, например, когда у нас бывают здесь говения. Я провожу одну беседу, потом у нас часовое молчание, потом вторая беседа, другое молчание, и затем общая исповедь. На общей исповеди я беру покаянный канон, вычитываю несколько строчек, и потом на основании того, что я читал, перед Богом произношу свою исповедь. И потом перехожу к следующим строчкам. И так далее.

И я думаю, что то же самое может происходить, когда молишься над умирающим или над больным. Читаешь несколько строчек или несколько слов; они в тебе вдруг рождают живое чувство, которое ты можешь выразить по отношению к этому больному или умирающему, потому что до тебя «дошло». Знаешь, есть восточное присловье, что если человек стреляет из лука, он никогда не попадет в мишень, если стрела не пробьет одновременно его сердце. И я думаю, что это очень верное слово. Если то, что ты говоришь, тебя не пробивает, то, конечно, оно ни до кого не дойдет. Это относится и к проповеди, и к вычитыванию молитв, к исповеди и к любому нормальному человеческому общению.

Победа над смертью – жить глубже. Митрополит Антоний Сурожский (+Аудио)

У меня отношение к смерти своеобразное, и мне хочется объяснить, почему я к смерти отношусь не только спокойно, но с желанием, с надеждой, с тоской по ней.

Мое первое яркое впечатление о смерти — разговор с моим отцом, который мне как-то сказал: “Ты должен так прожить, чтобы научиться ожидать свою смерть так, как жених ожидает свою невесту: ждать ее, жаждать по ней, ликовать заранее об этой встрече, и встретить ее благоговейно, ласково”. Второе впечатление (конечно, не сразу, а много спустя) — смерть моего отца. Он скончался внезапно.

Я пришел к нему, в бедную комнатушку на верхушке французского дома, где была кровать, стол, табуретка и несколько книг. Я вошел в его комнату, закрыл дверь и стал. И меня обдала такая тишина, такая глубина тишины, что я, помню, воскликнул вслух: “И люди говорят, что существует смерть!.. Какая это ложь!”.

Потому что эта комната была преисполнена жизнью, причем такой полнотой жизни, какой вне ее, на улице, на дворе я никогда не встречал. Вот почему у меня такое отношение к смерти и почему я с такой силой переживаю слова апостола Павла: Для меня жизнь — Христос, смерть —приобретение, потому что пока я живу в плоти, я отделен от Христа…

Но апостол прибавляет дальше слова, которые меня тоже очень поразили. Цитата не точна, но вот что он говорит: он всецело хочет умереть и соединиться со Христом, но прибавляет: “Однако, для вас нужно, чтобы я остался в живых, и я буду продолжать жить”. Это последняя жертва, которую он может принести: все, к чему он стремится, на что он надеется, чего он делает, он готов отложить, потому что он нужен другим.

Андрей Блум (будущий митрополит Антоний Сурожский)

Смерть я видел очень много. Я пятнадцать лет работал врачом, из которых пять лет на войне или во французском Сопротивлении. После этого я сорок шесть лет прожил священником и хоронил постепенно целое поколение нашей ранней эмиграции; так что смерть я видел много. И меня поразило, что русские умирают спокойно; западные люди чаще со страхом. Русские верят в жизнь, уходят в жизнь. И вот это одна из вещей, которые каждый священник и каждый человек должен повторять себе и другим: надо готовиться не к смерти, надо готовиться к вечной жизни.

О смерти мы ничего не знаем. Мы не знаем, чтó происходит с нами в момент умирания, но хотя бы зачаточно знаем, что такое вечная жизнь. Каждый из нас знает на опыте, что бывают какие-то мгновения, когда он живет уже не во времени, а такой полнотой жизни, таким ликованием, которое принадлежит не просто земле. Поэтому первое, чему мы должны учить себя и других, это готовиться не к смерти, а к жизни. А если говорить о смерти, то говорить о ней только как о двери, которая широко распахнется и нам даст войти в вечную жизнь.

Но умирать все-таки не просто. Что бы мы ни думали о смерти, о вечной жизни, мы не знаем ничего о самой смерти, об умирании. Я вам хочу дать один пример моего опыта во время войны.

Я был младшим хирургом в прифронтовом госпитале. У нас умирал молодой солдатик лет двадцати пяти, моих лет. Я пришел к нему вечером, сел рядом и говорю: “Ну, как ты себя чувствуешь?” Он посмотрел на меня и ответил: “Я сегодня ночью умру”. – “А тебе страшно умирать?” — “Умирать не страшно, но мне больно расставаться со всем тем, что я люблю: с молодой женой, с деревней, с родителями; а одно действительно страшно: умереть в одиночестве”. Я говорю: “Ты не умрешь в одиночестве”. — “То есть как?” — “Я с тобой останусь”. — “Вы не можете всю ночь просидеть со мной…” Я ответил: “Конечно, могу!”

Он подумал и сказал: “Если даже вы и просидите со мной, в какой-то момент я этого больше сознавать не буду, и тогда уйду в темноту и умру один”. Я говорю: “Нет, вовсе не так. Я сяду рядом с тобой, и мы будем разговаривать. Ты мне будешь рассказывать все, что захочешь: о деревне, о семье, о детстве, о жене, обо всем, что у тебя в памяти, на душе, что ты любишь. Я тебя буду держать за руку. Постепенно тебе станет утомительно говорить, тогда я стану говорить больше, чем ты. А потом я увижу, что ты начинаешь дремать, и тогда буду говорить тише. Ты закроешь глаза, я перестану говорить, но буду тебя держать за руку, и ты периодически будешь жать мне руку, знать, что я тут. Постепенно твоя рука, хотя будет чувствовать мою руку, больше не сможет ее пожимать, я сам начну жать твою руку. И в какой-то момент тебя среди нас больше не будет, но ты уйдешь не один. Мы весь путь совершим вместе”.

И так час за часом мы провели эту ночь. В какой-то момент он действительно перестал сжимать мою руку, я начал его руку пожимать, чтобы он знал, что я тут. Потом его рука начала холодеть, потом она раскрылась, и его больше с нами не было. И это очень важный момент; очень важно, чтобы человек не был один, когда уходит в вечность.

Митрополит Антоний Сурожский

Но бывает и по-другому. Иногда человек болеет долго, и если он тогда окружен любовью, заботой — умирать легко, хотя больно (я об этом тоже скажу). Но очень страшно, когда человек окружен людьми, которые только и ждут, как бы он умер: мол, пока он болеет, мы пленники его болезни, мы не можем отойти от его койки не можем вернуться к своей жизни, не можем радоваться своим радостям; он, как темная туча, висит над нами; как бы он умер поскорее… И умирающий это чувствует.

Это может длиться месяцами. Родные приходят и холодно спрашивают: “Ну как тебе? ничего? тебе что-нибудь нужно? ничего не нужно? ладно; ты знаешь, у меня свои дела, я еще вернусь к тебе”. И даже если голос не звучит жестоко, человек знает, что его посетили, только потому что надо было посетить, но что его смерти ждут с нетерпением.

А иногда бывает иначе. Человек умирает, умирает долго, но он любим, он дорог; и сам тоже готов пожертвовать счастьем пребывания с любимым человеком, потому что это может дать радость или помощь кому-то другому. Я позволю себе сейчас сказать нечто личное о себе.

Моя мать в течение трех лет умирала от рака; я за ней ходил. Мы были очень близки, дороги друг другу. Но у меня была своя работа, — я был единственным священником лондонского прихода, и кроме того раз в месяц должен был ездить в Париж на собрания Епархиального совета. У меня не было денег позвонить по телефону, поэтому я возвращался, думая: найду я мать живой или нет?.. Она была жива, — какая радость! какая встреча! .. Постепенно она стала угасать. Бывали моменты, когда она позвонит в звонок, я приду, и она мне скажет: “Мне тоскливо без тебя, побудем вместе”.

А бывали моменты, когда мне самому было невмоготу. Я поднимался к ней, оставляя свои дела, и говорил: “Мне больно без тебя”. И она меня утешала о своем умирании и своей смерти. И так постепенно мы вместе уходили в вечность, потому что когда она умерла, она с собой унесла всю мою любовь к ней, все то, что между нами было. А было между нами так много!

Мы прожили почти всю жизнь вместе, только первые годы эмиграции жили врозь, потому что негде было жить вместе. Но потом мы жили вместе, и она меня знала глубоко. И как-то она мне сказала: “Как странно: чем больше я тебя знаю, тем меньше я могла бы о тебе сказать, потому что каждое слово, которое я о тебе сказала бы, надо было бы исправлять какими-нибудь дополнительными чертами”. Да, мы дошли до момента, когда знали друг друга так глубоко, что сказать друг о друге ничего не могли, а приобщиться к жизни, к умиранию и к смерти — могли.

И вот мы должны помнить, что каждый умирающий в таком положении, когда какая бы то ни была черствость, безразличие или желание “наконец бы это кончилось” — невыносимы. Человек это чувствует, знает, и мы должны научиться преодолевать в себе все темные, мрачные, скверные чувства и, забывая о себе, глубоко задумываться, вглядываться, вживаться в другого человека. И тогда смерть делается победой: О смерть, где твое жало?! О смерть, где твоя победа? Воскрес Христос, и мертвецов ни один во гробе…

Я хочу сказать еще нечто о смерти, потому что то, что я уже сказал, очень лично. Смерть нас окружает все время, смерть — это судьба всего человечества. Сейчас идут войны, умирают люди в ужасном страдании, и мы должны научиться быть спокойными по отношению к собственной смерти, потому что мы в ней видим жизнь, зарождающуюся вечную жизнь. Победа над смертью, над страхом смерти заключается в том, чтобы жить глубже и глубже вечностью и других приобщать к этой полноте жизни.

митрополит Сурожский Антоний

Но перед смертью бывают другие моменты. Мы не сразу умираем, не просто телесно вымираем. Бывают очень странные явления. Мне вспоминается одна наша старушка, такая Мария Андреевна, замечательное маленькое существо, которая как-то ко мне пришла и говорит: “Отец Антоний, я не знаю, что с собой делать: я больше спать не могу. В течение всей ночи в моей памяти поднимаются образы моего прошлого, но не светлые, а только темные, дурные, мучающие меня образы. Я обратилась к доктору, просила дать мне какое-нибудь снотворное, но снотворное не снимает это марево. Когда я принимаю снотворное, я больше не в силах как бы отделить от себя эти образы, они делаются бредом, и мне еще хуже. Что мне делать?”

Я ей тогда сказал: “Мария Андреевна, знаете, я в перевоплощение не верю, но верю, что нам дано от Бога пережить нашу жизнь не раз, — не в том смысле, что вы умрете и снова вернетесь к жизни, а в том, чтó сейчас с вами происходит. Когда вы были молоды, вы, в узких пределах своего понимания, порой поступали нехорошо; и словом, и мыслью, и действием порочили себя и других. Потом вы это забыли и в разном возрасте продолжали в меру своего понимания поступать подобно, опять-таки, себя унижать, осквернять, порочить.

Теперь, когда у вас больше нет сил сопротивляться воспоминаниям, они всплывают, и каждый раз, всплывая, как бы говорят вам: Мария Андреевна, теперь что тебе за восемьдесят лет, почти девяносто — если бы ты оказалась в том же положении, которое тебе сейчас вспоминается, когда тебе было двадцать, тридцать, сорок, пятьдесят лет, ты поступила бы так, как поступила тогда?..

Если вы можете глубоко вглядеться в то, что было тогда, в свое состояние, в события, в людей и сказать: нет, теперь, со своим опытом жизни, я ни за что не могла бы сказать это убийственное слово, не могла бы так поступить, как я поступила! — если вы можете это сказать всем своим существом: и мыслью, и сердцем, и волей, и плотью своей, — это от вас отойдет. Но будут приходить другие, еще и еще другие образы. И каждый раз, когда будет приходить образ, перед вами Бог будет ставить вопрос: это твой прошлый грех или это все еще твой теперешний грех? Потому что если вы когда-то возненавидели какого-нибудь человека и не простили ему, не примирились с ним, то тогдашний грех — ваша теперешняя греховность; она от вас не отошла и не отойдет, пока вы не покаетесь”.

В этом же роде могу дать и другой пример. Меня вызвала однажды семья одной нашей ветхой старушки, светлой-пресветлой женщины. Она явно должна была умереть в тот же день. Она поисповедалась, и напоследок я ее спросил: “А скажите, Наташа, вы всем и все простили или у вас какая-то заноза еще есть в душе?”. Она ответила: “Всем я простила, кроме своего зятя; ему не прощу никогда!”.

Я сказал на это: “В таком случае я не дам вам разрешительной молитвы и не причащу Святых Таин; вы уйдете на суд Божий и будете отвечать перед Богом за свои слова”. Она говорит: “Ведь я сегодня умру!”. — “Да, вы умрете без разрешительной молитвы и без причащения, если не покаетесь и не примиритесь. Я вернусь через час” — и ушел.

Когда через час я вернулся, она меня встретила сияющим взором и говорит: “Как вы были правы! Я позвонила своему зятю, мы объяснились, примирились, он сейчас едет ко мне, и я надеюсь, до смерти мы друг друга поцелуем, и я войду в вечность примиренная со всеми”.

Антоний Сурожский: Человек важнее правил

Он получил образование врача в Сорбонне, был почетным доктором богословия Абердинского, Кембриджского университетов, Киевской и Московской духовных академий и говорил, шутя, что настоящий диплом у него один — медицинский, остальные — фальшивые.

Антоний Сурожский (1914—2003) знал о своем призвании с юношеских лет, не обладал бунтарским духом и не искал благодатной тишины — он в ней жил и нес ее людям.

В миру Антония Сурожского звали Андреем Борисовичем Блумом. Предки его отца прибыли в петровскую Россию из Шотландии. Утонченная и образованная мама находилась в родстве с великим композитором Александром Скрябиным. Андрей появился на свет в Лозанне незадолго до начала Первой мировой войны, провел раннее детство в Персии (ныне — Иран), где его отец работал консулом, и первым детским его воспоминанием была бескрайняя пустыня, пастух и отара овец.

А затем — революция, нищета, скитания по Европе, унизительная эмигрантская неустроенность. Наконец его семья осела на окраине Парижа.

Андрея отдали в школу в районе с такой высокой преступностью, что на его улицах после наступления темноты даже полицейские не показывались. Митрополит Антоний вспоминает: «Били меня в школе беспощадно — вообще считалось нормальным, что новичка в течение первого года избивали, пока не научится защищаться. Помню, я раз из толпы рванулся, бросился к преподавателю, вопия о защите, — он просто ногой меня оттолкнул: «Не жалуйся!»

И в эту школу явился с рассказами о Христе известный богослов. Он выступал перед учениками и воспевал смирение, кротость, тихость — все черты личности, наиболее презираемые обозленными подростками. Андрей до крайности возмутился откровенным враньем богослова, так как считал, что в мире выживает сильнейший, и преклонялся перед не ведающим жалости «сверхчеловеком» Ницше. Подросток не мог себе представить, чтобы взрослый мужчина искренне восхищался подобными качествами.

Он прибежал домой и схватился за Новый Завет, ах, как ему не терпелось уличить богослова во лжи. Он выбрал Евангелие от Марка, самое короткое и самое понятное, быстро прочитал треть страниц. И вдруг ясно ощутил, что перед ним стоит Иисус Христос. Закрыл книгу и поднял глаза — Христа не видно, но присутствие его ясно осознается. Мальчик понял: Иисус явился ему, чтобы подтвердить: все написанное в книге — правда. Ощущение незримого присутствия Христа сопровождало Андрея всю его жизнь. И спустя много лет он выразил пережитое в ранней юности в поразительном, мудром творении «Безмолвная молитва».

Андрей поступил на медицинский факультет Сорбонны. Во время обучения с ним приключился любопытный эпизод. На практике, в психиатрической лечебнице, студентам показали угрюмого пациента, который несколько лет ни с кем не общался и хранил молчание. Андрей пожалел его и решил до него достучаться. Как это сделать? В течение нескольких недель он приходил в палату к пациенту, долго сидел возле него и уходил, не вымолвив ни слова. Наконец больной посмотрел на него и спросил: «Ну и чего ты тут молчишь?» — после чего вступил в контакт с окружающими и резко пошел на поправку.

Сразу после получения диплома Андрей принял монашество и в 1939 году отправился на фронт. Работал военно-полевым хирургом. Потом, во время оккупации Франции, был врачом подполья. После войны продолжал медицинскую практику до 1948 года, стал священником, иеромонахом, и в 1949 году его направили в православный приход в Великобританию, в Лондон, несмотря на то, что никакого богословского образования у него не было. Так Андрей Блум превратился в Антония Сурожского.

В чужой стране ему пришлось туго. Среди прихожан оказалось много англичан, а он английский знал плохо. Пришлось составлять проповеди на русском, отдавать для перевода маме и читать по бумажке. После одной из бесед к Антонию подошел священник, отец Лев Жилле, и сердито сказал, что никогда не слыхал более скучного доклада. Отец Антоний расстроился: «Что же мне делать?» — «Говорите без записок». — «Я по-английски говорить не могу. Я как открою рот — так что-нибудь такое скажу, вы только смеяться будете». — «Именно! Тогда мы сможем смеяться от души и не будем погибать со скуки».

С тех пор отец Антоний никогда не записывал свои беседы и лекции. Он говорил с огромным количеством ошибок. Прихожане хохотали над ним, он смеялся вместе с ними и постепенно изучил английский язык в совершенстве.

С годами его приход из запущенного и малолюдного превратился в солидную многонациональную епархию. Антоний Сурожский рассказывал: «Приходит к нам увлеченный православием англичанин, и я ему говорю: «Побудь с нами, помолись, познакомься с другими прихожанами». Через некоторое время слышу от него: «Православие замечательно, но с русскими совершенно невыносимо…» И человек уходит. Но вскоре он возвращается со словами: «Нет, ради православия я готов и русских потерпеть».

В 1979 году отец Антоний вместе с прихожанами выкупил у властей свой храм — иначе его бы продали под китайский ресторан. Деньги собирали среди прихожан и просто среди добрых людей — и 80 000 удалось собрать за год.

В душе отца Антония всегда жил тот беззащитный мальчик, которого когда-то оттолкнул и не защитил учитель. Он прекрасно понимал всех слабых, сочувствовал беззащитным и старался не отказывать никому, кто в нем нуждался, невзирая ни на какие правила. Отец Антоний считал, что «лучше нарушить правило, чем сломать человека» — и дарил последнее утешение умирающим разных вероисповеданий, сочетал браком женихов и невест, принадлежащих к разным конфессиям, никому не отказывал ни в совете, ни в беседе.

Он был бесконечно далек от формального выполнения долга. Однажды он причащал умирающую пожилую женщину, отпустил ей грехи, тут бы и перейти ему к таинству причастия да побыстрее домой удалиться. Но что-то в выражении лица женщины его насторожило. И он переспросил ее, всех ли она простила. Женщина помолчала и ответила: «Всех, кроме зятя!» И отец Антоний категорически отказался ее причащать. Женщина впала в панику: «Как же я умру не причащенной? Я погибну!» Отец Антоний сообщил ей, что она все равно уже погибла, раз зятя не простила. Женщина задумалась: «Я не могу так сразу простить…» Тогда отец Антоний сказал, что уйдет на два часа, и пусть она за это время решит, примириться ли ей с зятем или уйти на тот свет без причащения. «И молите Бога о даровании вам двух часов жизни для принятия решения», — добавил он. Через два часа отец Антоний вернулся, узнал, что женщина вызвала зятя и помирилась с ним, дал ей причащение, и она умерла умиротворенной.

Отец Антоний внутренне пребывал в благости — и, как все благостные люди, пренебрегал мелочами и выходил за обыденные рамки. Они его не тревожили. Для него не существовали понятия «времени» и «точности». Он в них не вмещался, старался всюду успеть, выступал на радио и на телевидении, читал лекции, проводил собрания, беседы и семинары, отчего всюду опаздывал, отменял встречи или вовсе про них забывал.

Однажды он пригласил к себе на ужин своего друга, отца Джона Ли с его женой и семь раз в последний момент переносил встречу. Гости семь раз подряд собирались к нему, в спешке переделывали все дела, приглашали к детям няню и на седьмой раз вновь застали на его дверях записку: «Извините, хозяина нет дома». На следующий день Джон Ли пришел к митрополиту в кабинет и гневно заявил, что подобное поведение он не прощает даже жене. Отец Антоний в очередной раз извинился и заметил: «Позвольте сказать, дорогой Джон: я очень рад, что мы с вами не муж с женой», — и на встречи с Джоном стал опаздывать реже.

В России слово митрополита Антония звучало многие десятилетия благодаря религиозным передачам русской службы радио Би-би-си. Магнитофонные записи его речей и самиздатские сборники проповедей, словно круги по воде, расходились далеко за пределы Москвы. Скончался он в августе 2003 года в Лондоне, окруженный друзьями. Его жизнь и взгляды важны и интересны для всех — независимо от вероисповедания, уж больно человек он был мудрый, значительный и добрый.

«Мы очень мало знаем по опыту, что такое глубокое безмолвие тела и души, когда в душе царит совершенная тишина, когда совершенный мир наполняет тело, когда прекращается всякая суета и движение и мы стоим перед Богом до конца открытыми в акте поклонения. Бывают моменты, когда мы чувствуем себя физически хорошо, нам не хочется напрягать ум, мы устали от слов, потому что уже столько произносили их; нам не хочется шевелиться, и мы испытываем радость в этом хрупком равновесии. Внутреннее безмолвие — это отсутствие всякого внутреннего движения мыслей или эмоций, но это состояние полной бдительности, открытости к Богу». (Антоний Сурожский) опубликовано econet.ru

Галина Зайцева

«Мало того, что рак, еще и митрополит недоволен!» История из жизни митрополита Сурожского Антония

4 августа 2003 года отошел в вечность митрополит Сурожский Антоний. Об одной истории из жизни владыки нам рассказала много лет знавшая его Елена Садовникова, президент фонда «Духовное наследие митрополита Антония Сурожского».

В приходе лондонского собора Успения Божией Матери и всех святых, где служил митрополит Антоний, была одна монахиня, матушка Серафима, англичанка. Монастырь, в котором она жила, закрылся, и владыка Антоний устроил ее при храме. Матушка Серафима всегда приходила первая – протирала лампадки, зажигала свечи.

Как-то раз она подходит ко мне и говорит: «Вы не могли бы перевести викарному архиерею (тот плохо говорил по-английски), что у меня рак?» Я только руками всплеснула, а она так спокойно отвечает: «Ничего-ничего, мне уже почти восемьдесят, я же должна от чего-нибудь умереть». Ну, конечно, отвечаю, я всё передам владыке…

Вскоре я уехала в Россию. Чрез три месяца возвращаюсь, смотрю — матушка Серафима по-прежнему чистит лампадки. Я подхожу к ней с сочувственным видом, интересуюсь, как здоровье. В первый момент она даже удивилась моему вопросу, а потом вспомнила: «Вы же не знаете! Мы с вами тогда поговорили, а потом я подумала: надо сказать и митрополиту Антонию, что я ложусь в больницу. Подошла к нему вечером после службы и говорю: так и так, завтра операция, прощаюсь с вами — скорее всего, уже не вернусь. А он на меня посмотрел и говорит: “Кто же теперь будет лампадки убирать?” Я расстроилась, думаю: мало того, что рак, еще и митрополит недоволен! Пошла домой, легла, чувствую — внутри как будто оборвалось что-то. Наутро встала, пришла в госпиталь, сделали рентген перед операцией. Врач посмотрел снимок и говорит: “Послушайте, операция тут не нужна, опухоли нет”. Сделали переливание крови и отпустили».

У митрополита Антония был особый пастырский «педагогический» метод — взращивать в человеке позитивное, а не бороться с негативным. Он всё время говорил, что ему гораздо легче растить положительное.

Люди в его присутствии «становились на цыпочки» и если им не удавалось «махать крыльями», то по крайней мере они продолжали ходить «на цыпочках».

В нем всегда присутствовала удивительная радость творчества и бодрость. Некоторых это даже раздражало: «Он прямо требует “радуйтесь”, как будто это обязанность какая!» Но владыка сам являет эту радость — глубочайшую радость о Боге, без всякого смехотворства и легкомыслия.

Он очень боялся кого-то обидеть, всегда по этому поводу переживал. Наверное, тут сказывалось его аристократическое воспитание, но было и осознанное стремление не ранить человека. Владыка старался «говорить не против человека, а над человеком», чтобы человек мог «вспорхнуть» в другое, Божеское измерение.

Мне довелось общаться с митрополитом Антонием в последние одиннадцать лет его жизни, когда у него уже не было ни того, что мы привыкли называть «характером», ни каких-то индивидуальных человеческих слабостей — он был абсолютно прозрачен для Бога. Не знаю, можно ли было вывести его из себя в более ранние годы, — предполагаю, что да: у него была невероятно мощная, страстная натура. Но все свои личные свойства и таланты он переплавил в себе, отсекая ненужное, в новое качество, в чистую молитву.

***

Об авторе

Елена Юрьевна Садовникова – выпускница биологического факультета МГУ, ученый-иммунолог. В начале 1990-х на несколько лет уехала в Великобританию для работы по контракту в Университете Лондона, затем в Имперском Колледже. Входила в группу ученых, которые изучали связь вируса папилломы человека с раковыми заболеваниями и работала над подходами к иммунотерапии рецидивирующих лейкозов. Однажды Елена Юрьевна узнала, что в центре Лондона есть собор, где проводит беседы на «великолепном русском языке девятнадцатого века» пожилой священник. В то время она не была верующим человеком, но успела соскучиться по русскоязычному кругу общения и однажды пришла в собор Успения Божией Матери и всех святых. Пришла и поняла: здесь то, чего она искала всю свою жизнь.

Встречи Елены Юрьевны с митрополитом Антонием не прекратились и после того, как она вернулась в Россию. Она продолжала регулярно ездить в Англию и обязательно бывала у владыки, чтобы поделиться радостью, болью, сомнениями, задать все главные вопросы.

«С уходом владыки в наших отношениях ничего не изменилось, — улыбается Елена Юрьевна. — Я так же продолжаю разговаривать с ним обо всём».

Подготовил Игорь Цуканов

>Митрополит Антоний Сурожский: Мы живем так, будто никогда не умрем

Беседа 9

Предельное испытание

<…> Французский писатель Рабле в одном из своих писем написал: «Я готов отстаивать свои убеждения до самой смерти, исключительно». Что ж, так поступает большинство из нас. Но это значит, что когда перед нами встает предельное испытание, мы отступаем, мы не готовы идти на предельный риск.

И в этом смысле неминуемая уверенность в смерти, возможность смерти для нас — это своего рода пробный камень для наших убеждений, наших чувств. Я люблю этого человека. Готов ли я рисковать моей жизнью ради его или ее жизни, ради его или ее свободы? Или я готов говорить об этом, пока нет опасности, и отступаю, когда опасность становится слишком велика?

Помню, как кто-то сказал: «Как чудесно слышать так много проповедей о мученичестве в наших храмах. Это значит, что в наши дни нет риска мученичества, потому что никто не говорит о нем, когда оно неминуемо, когда оно реально, когда оно здесь. Человек либо встречает мученичество, либо бежит от него, человек не говорит о нем».

Вот первое, что я хотел сказать о смерти. Противостояние смерти позволяет нам оценить качество нашей жизни: готовы ли мы встретиться с жизнью лицом к лицу – со всеми ее трагедиями, страданием и опасностью? Другая сторона этого размышления о смерти, возможно, становится все важнее с каждым днем.

Мы живем так, будто будем жить вечно и никогда не умрем. Мы живем с представлением, будто впереди есть еще время, а затем приходит момент, когда времени уже не осталось, а наша жизнь оказывается неполной, несовершенной, поскольку мы никогда не посмотрели в лицо факту, что в моей власти только настоящий момент, не следующий. <…>

Здесь, в Англии, отношение к смерти очень удивляет русского человека вроде меня. Оно несколько улучшилось, осмелюсь сказать, не сильно, но стало, скажем, менее ужасным. Но когда я впервые с ним встретился, я был поражен. У меня создалось впечатление, что для доброго британца умереть было чем-то совершенно непристойным, что людям не следует так поступать со своими друзьями и родственниками, и, если они падут настолько низко, чтобы покинуть этот мир, они будут скрыты в своей комнате, пока похоронное бюро не вывезет их и не освободит семью от их присутствия, потому что по отношению к своим родным человек не должен совершать такую непристойную вещь, как умереть.

Я помню, как впервые столкнулся с этой проблемой смерти. Я проповедовал в Кембридже в университетской церкви, а потом университетский капеллан сказал мне: «Знаете, я священник уже тридцать лет, но никогда не видел мертвого тела и не присутствовал при умирании человека».

Я был поражен, потому что сам видел более чем достаточно умирающих и мертвых. И я сказал: «Каким образом?» — «Ну, — ответил он, — видите ли, когда кто-то из моих прихожан болен, до тех пор, пока я могу ему помочь, я посещаю его. Когда он впадает в беспамятство и я не могу достучаться до него, я предоставляю действовать доктору, сиделке, родственникам, друзьям, ведь сам я ничего не могу сделать. А затем, — продолжал он, — когда он умирает, нет смысла идти смотреть на мертвеца, я беседую с семьей, понесшей тяжкую утрату: “Я Воскресение и Жизнь” и тому подобное. А затем я встречаю гроб в церкви».

Меня это глубоко поразило, и я рассказал ему о том, что сам испытал во время войны. В наш госпиталь принесли немецкого солдата с поля боя, через несколько часов он впал в беспамятство, и молодой пресвитерианский пастор-француз, который заботился о нем, вышел (он был очень молод, слегка за двадцать).

По лицу его струились слезы, и он сказал мне: «Какой ужас! Этот человек не умер, он еще жив, и я ничего не могу сделать для него, потому что он не может ответить на мои слова и, возможно, даже не слышит, что я говорю». Мне также было тогда около двадцати пяти лет, и я сказал довольно резко: «Не дури, иди обратно к постели этого человека, возьми Новый Завет и читай ему его по-немецки, начиная с воскрешения Лазаря. Читай и читай, делай паузы, чтобы вы оба отдохнули, и вновь читай».

И этот молодой человек делал так в течение двух с половиной дней или около того. А затем, за несколько часов до смерти, этот немецкий солдат открыл глаза и сказал мне: «Это было так чудесно. Я не мог подать признаков жизни, но каждое слово достигало меня и давало новую жизнь».

Так что мы должны осознавать, будь мы священниками, врачами, или медсестрами, или родственниками, или друзьями человека, который умирает, сознание которого слабеет, который, возможно, не способен общаться с нами обычным образом, — мы должны осознавать, что может существовать уровень сознания, лежащий далеко за пределами того, что мы себе представляем. И даже когда сознание, которое мы можем пробудить словами, ушло, существуют иные способы общения. <…>

В экстремальных ситуациях мы можем встретиться лицом к лицу со смертью совершенно иначе. Страх может быть преодолен силой сострадания или неотвратимостью участия в происходящем. Я в течение года преподавал в русской гимназии во Франции и помню одну из своих учениц. Она была самой обыкновенной девочкой, милой, умненькой девочкой, но в ней не было ничего особенно впечатляющего.

А потом во время одного из налетов в Париже бомба упала на дом, где они жили. Все спаслись, стояли снаружи, пересчитали друг друга и заметили, что одна пожилая женщина не вышла из дома. Дом был весь в огне, и девочка просто вошла внутрь, чтобы спасти эту женщину, и уже не вернулась назад.

Чувство сострадания, говорившее, что этой старушке нельзя было просто позволить умереть, заставило ее забыть опасность, которую эта ситуация представляла для нее самой, и она просто вошла внутрь. Очень часто мы можем лицом к лицу встретить смерть свою или других людей, если в нас живут побуждения достаточно сильные, достаточно благородные, достаточно великие, достойные нашего человеческого звания, вместо того чтобы пасть ниже того, кто мы есть.

Когда мы стареем, проблема становится немного иной. Я не могу сказать, что это мой личный опыт, хотя я и достаточно стар, но я заметил, что пожилого или безнадежно больного человека более всего пугает то, что они ощущают присутствие смерти задолго до того, как она наступает. Мы ощущаем, как наше тело постепенно распадается, разрушается, например, память слабеет, разум не имеет былой ясности, эмоции менее яркие, физически человек становится все менее сильным.

Пожилые люди и безнадежные больные очень часто чувствуют, что смерть действует внутри них, что смерть постепенно побеждает и что конечным результатом будет полный распад и разрушение той целостности, которая бывает так прекрасна. Все это может вызвать страх. <…>

Из ответов на вопросы

– Нужно ли человеку до последнего бороться за свою жизнь, или наступает момент, когда можно желать для себя смерти?

– Нам порой кажется, что у нас есть право сказать: «Я устал от жизни, и я выбираю смерть». Мы не знаем, что может произойти в нас и привести нас к такой зрелости, какой у нас не было или нет в данный момент. Страдание, встреча со смертью, расставание с людьми, которых мы любим, встреча с болью, встреча со всей многосложностью человеческой души — всего этого мы не можем предвидеть.

С другой стороны, меня до глубины души поражает то, что умирающие старики очень часто говорят: «Я бы хотел умереть и не быть обузой тем, кто меня окружает». И я всегда с искренней убежденностью говорил им, что они не правы, что они недооценивают любовь окружающих к ним, что присутствие их даже умирающих много значит для тех, кто вокруг, что их беспомощность, возможно, впервые дает их детям, их супругам, их друзьям возможность выразить всю свою любовь, все уважение к ним.

Я могу привести вам пример совсем не трагичный. Моя бабушка умерла, когда ей было девяносто пять лет. В последние годы жизни она была не так деятельна, как раньше. Помню, однажды я сидел в своей комнате, а бабушка мыла посуду на кухне, затем я услышал невероятный грохот разбивающейся посуды, и вошла бабушка, маленькая, очень бледная и очень серьезная старушка, и сказала: «Я не могу понять, почему Господь держит меня на земле. Я даже посуду не могу помыть как следует». Я ей ответил: «Я могу привести тебе две причины». — «И какие же?» Я сказал: «Первая – та, что на том свете, должно быть, столько старушек, что Он не может Себе позволить еще одну».

Она строго посмотрела и сказала: «Ты все шутишь, а я серьезно». Я сказал: «Да, а теперь вторая причина: с самого начала мира и до самого его конца, в прошлом, в будущем, в настоящем ты одна смогла сделать то, чего не смог никто на земле». Она навострила уши, посмотрела на меня с интересом и сказала: «И что же это?» — «Никто никогда не был, не будет и не может быть моей бабушкой». И она сказала: «О, так я уникальна и могу делать что-то, чего не может никто на земле».

С другой стороны, если говорить, например, об аппаратах, поддерживающих жизнь, я считаю, что не следует принуждать человека оставаться в живых искусственно, против природы, как происходит в случае, когда природа не может поддерживать жизнь и создается искусственное ее подобие.

Я вспоминаю опять-таки человека, который попал в автокатастрофу и был без сознания четыре года, абсолютно без сознания, не реагируя ни на что, но будучи принуждаем жить, пока наконец природа не взяла верх над докторами. И я думаю, было бы человечнее дать природе шанс действовать свободно. Но это моя личная реакция на ситуацию.

– Значит ли это, что Вы против вмешательства врачей и искусственного продления жизни умирающего?

– Я бы подвел черту под тем, что говорил минуту назад, о том, что, когда от человека не осталось ничего, кроме искусственной жизни, которая навязывается ему или ей, мы не помогаем природе, мы не знаем ничего о том, что происходит с душой, мы используем человеческое тело как марионетку, и я не считаю, что это достаточно уважительно, почтительно в отношении этого человека.

В иных случаях, безусловно, необходимо оперировать опухоли, необходимо оперировать при аппендиците, необходимо лечить пневмонию и так далее. Но, когда мы делаем это, мы помогаем природе в борьбе, тогда как в случае, упомянутом мною ранее, мы помогаем в борьбе вовсе не природе, природа жаждет покоя и отдыха, а мы насилуем ее.

Я помню книгу Акселя Мунте под названием «Легенда о Сан-Микеле» (не думаю, что вы такое читаете, но в мою бытность студентом-медиком ее многие читали). Я работал в той же больнице, где работал он за много лет до меня (ну, не так уж много – я был там в 1934 году). И я помню, что он говорит о своем опыте работы в терапевтическом отделении. Он рассказывает, что, когда он впервые попал туда, то пришел в ужас от того, что он посчитал бессердечием старых медсестер и бесчувственным отношением к жизни и смерти со стороны врачей. А потом он осознал, что, пока человек мог бороться за жизнь, врачи и медсестры боролись со всеми своими знаниями, умением и страстью.

Но приходил момент, когда они понимали, что все, что они могут — это оставить человека и не помогать жизни продолжать битву. Я вспоминаю фразу, сказанную пожилой медсестрой, определяющую, по мнению Мунте, отношение медсестер и врачей: «Мы сражались, как два честных соперника, теперь пришла твоя очередь, делай свою работу, но делай ее с лаской». И в этот момент роль врача — помочь смерти быть ласковой, не превращать ее в последнюю мучительную схватку.

Книга подготовлена совместно с фондом «Духовное наследие митрополита Антония Сурожского»

Фрагмент лекции на заседании Лондонской медицинской группы. 4 апреля 1987 г. Пер. с англ. Анны Мартыновой под ред. Е.Л. Майданович. Впервые опубликовано под заголовком «Помни час смертный» в книге: Антоний, митрополит Сурожский. У постели больного. М.: Фонд «Духовное наследие митрополита Антония Сурожского», Фонд помощи хосписам «Вера», 2016. 40 с.

Франсуа Рабле (1494 – 1553) — один из крупнейших французских писателей эпохи Ренессанса, наиболее известен как автор романа «Гаргантюа и Пантагрюэль».

То есть «только до угрозы смерти».

Капеллан цитировал слова Христа: Я есмь Воскресение и Жизнь; верующий в Меня, если и умрет, оживет (Ин. 11:25).

Аксель Мунте. Легенда о Сан-Микеле. Записки врача и мистика.

Митрополит Антоний Сурожский — о смерти своих отца и матери

Митрополит Антоний (в миру Андрей Борисович Блум; 1914-2003) — епископ Русской православной церкви, митрополит Сурожский. В 1965—1974 годы — Патриарший экзарх Западной Европы. Текст приводится по изданию: Антоний (Блум), митрополит Сурожский. Материя и дух. — К.: «Пролог», 2007.

Личные воспоминания: смерть матери
Моя мать три года умирала от рака. Ее оперировали – и неуспешно. Доктор сообщил мне это и добавил: «Но, конечно, вы ничего не скажете своей матери». Я ответил: «Конечно, скажу». И сказал. Помню, я пришел к ней и сказал, что доктор звонил и сообщил, что операция не удалась. Мы помолчали, а потом моя мать сказала: «Значит, я умру». И я ответил: «Да». И затем мы остались вместе в полном молчании, общаясь без слов. Мне кажется, мы ничего не «обдумывали». Мы стояли перед лицом чего-то, что вошло в жизнь и все в ней перевернуло. Это не был призрак, это не было зло, ужас. Это было нечто окончательное, что нам предстояло встретить, еще не зная, чем оно скажется. Мы оставались вместе и молча так долго, как того требовали наши чувства. А затем жизнь пошла дальше.
Но в результате случились две вещи. Одна – то, что ни в какой момент моя мать или я сам не были замурованы в ложь, не должны были играть, не остались без помощи. Никогда мне не требовалось входить в комнату матери с улыбкой, в которой была бы ложь, или с неправдивыми словами. Ни в какой момент нам не пришлось притворяться, будто жизнь побеждает, будто смерть, болезнь отступает, будто положение лучше, чем оно есть на самом деле, когда оба мы знаем, что это неправда. Ни в какой момент мы не были лишены взаимной поддержки. Были моменты, когда моя мать чувствовала, что нуждается в помощи; тогда она звала, я приходил, и мы разговаривали о ее смерти, о моем одиночестве. Она глубоко любила жизнь. За несколько дней до смерти она сказала, что готова была бы страдать еще 150 лет, лишь бы жить. Она любила красоту наступавшей весны; она дорожила нашими отношениями. Она тосковала о нашей разлуке: But О for the touch of a vanish’d hand, and the sound of a voice that is still!
Порой, в другие моменты мне была невыносима боль разлуки, тогда я приходил, и мы разговаривали об этом, и мать поддерживала меня и утешала о своей смерти. Наши отношения были глубоки и истинны, в них не было лжи, и поэтому они могли вместить всю правду до глубины.
И кроме того, была еще одна сторона, которую я уже упоминал. Потому что смерть стояла рядом, потому что смерть могла прийти в любой миг, и тогда поздно будет что-либо исправить, – все должно было в любой миг выражать как можно совершеннее и полнее благоговение и любовь, которыми были полны наши отношения. Только смерть может наполнить величием и смыслом все, что кажется как будто мелким и незначительным. Как ты подашь чашку чаю на подносе, каким движением поправишь подушки за спиной больного, как звучит твой голос, – все это может стать выражением глубины отношений. Если прозвучала ложная нота, если трещина появилась, если что-то неладно, это должно быть исправлено немедленно, потому что есть несомненная уверенность, что позднее может оказаться слишком поздно. И это опять-таки ставит нас перед лицом правды жизни с такой остротой и ясностью, каких не может дать ничто другое.
Слишком поздно?
Это очень важно, потому что накладывает отпечаток на наше отношение к смерти вообще. Смерть может стать вызовом, позволяющим нам вырастать в полную нашу меру, в постоянном стремлении быть всем тем, чем мы можем быть, – без всякой надежды стать лучшими позднее, если мы не стараемся сегодня поступить, как должно. Опять-таки Достоевский, рассуждая в «Братьях Карамазовых» об аде, говорит, что ад можно выразить двумя словами: «Слишком поздно!» Только память о смерти может позволить нам жить так, чтобы никогда не сталкиваться с этим страшным словом, ужасающей очевидностью: слишком поздно . Поздно произнести слова, которые можно было сказать, поздно сделать движение, которое могло выразить наши отношения. Это не означает, что нельзя вообще больше ничего сделать, но сделано оно будет уже иначе, дорогой ценой, ценой большей душевной муки.
Я хотел бы проиллюстрировать свои слова, пояснить их примером. Некоторое время назад пришел ко мне человек восьмидесяти с лишним лет. Он искал совета, потому что не мог больше выносить ту муку, в какой жил лет шестьдесят. Во время гражданской войны в России он убил любимую девушку. Они горячо любили друг друга и собирались пожениться, но во время перестрелки она внезапно высунулась, и он нечаянно застрелил ее. И шестьдесят лет он не мог найти покоя. Он не только оборвал жизнь, которая была бесконечно ему дорога, он оборвал жизнь, которая расцветала и была бесконечно дорога для любимой им девушки. Он сказал мне, что молился, просил прощения у Господа, ходил на исповедь, каялся, получал разрешительную молитву и причащался, – делал все, что подсказывало воображение ему и тем, к кому он обращался, но так и не обрел покоя. Охваченный горячим состраданием и сочувствием, я сказал ему: «Вы обращались ко Христу, Которого вы не убивали, к священникам, которым вы не нанесли вреда. Почему вы никогда не подумали обратиться к девушке, которую вы убили?» Он изумился. Разве не Бог дает прощение? Ведь только Он один и может прощать грехи людей на земле… Разумеется, это так. Но я сказал ему, что если девушка, которую он убил, простит его, если она заступится за него, то даже Бог не может пройти мимо ее прощения. Я предложил ему сесть после вечерних молитв и рассказать этой девушке о шестидесяти годах душевных страданий, об опустошенном сердце, о пережитой им муке, попросить ее прощения, а затем попросить также заступиться за него и испросить у Господа покоя его сердцу, если она простила. Он так сделал, и покой пришел… То, что не было совершено на земле, может быть исполнено. То, что не было завершено на земле, может быть исцелено позднее, но ценой, возможно, многолетнего страдания и угрызений совести, слез и томления.
Смерть – отделенность от Бога
Когда мы думаем о смерти, мы не можем думать о ней однозначно, либо как о торжестве, либо как о горе. Образ, который дает нам Бог в Библии, в Евангелиях, более сложный. Говоря коротко: Бог не создал нас на смерть и на уничтожение. Он создал нас для вечной жизни. Он призвал нас к бессмертию – не только к бессмертию воскресения, но и к бессмертию, которое не знало смерти. Смерть явилась как следствие греха. Она появилась, потому что человек потерял Бога, отвернулся от Него, стал искать путей, где мог бы достичь всего помимо Бога. Человек попробовал сам приобрести то знание, которое могло быть приобретено через приобщенность знанию и мудрости Божиим. Вместо того, чтобы жить в тесном общении с Богом, человек избрал самость, независимость. Один французский пастор в своих писаниях дает, может быть, хороший образ, говоря, что в тот момент, когда человек отвернулся от Бога и стал глядеть в лежащую перед ним бесконечность, Бог исчез для него, и поскольку Бог – единственный источник жизни, человеку ничего не оставалось, кроме как умереть.
Если обратиться к Библии, нас может поразить там нечто относящееся к судьбе человечества. Смерть пришла, но она овладела человечеством не сразу. Какова бы ни была в объективных цифрах продолжительность жизни первых великих библейских поколений, мы видим, что число их дней постепенно сокращается. Есть место в Библии, где говорится, что смерть покорила человечество постепенно. Смерть пришла, хотя еще сохранялась и сила жизни; но от поколения к поколению смертных и греховных людей смерть все укорачивала человеческую жизнь. Так что в смерти есть трагедия. С одной стороны, смерть чудовищна, смерти не должно бы быть. Смерть – следствие нашей потери Бога. Однако в смерти есть и другая сторона. Бесконечность в отлученности от Бога, тысячи и тысячи лет жизни без всякой надежды, что этой разлуке с Богом придет конец – это было бы ужаснее, чем разрушение нашего телесного состава и конец этого порочного круга.
В смерти есть и другая сторона: как ни тесны ее врата, это единственные врата, позволяющие нам избежать порочного круга бесконечности в отделенности от Бога, от полноты, позволяющие вырваться из тварной бесконечности, в которой нет пространства, чтобы снова стать причастниками Божественной жизни, в конечном итоге – причастниками Божественной природы. Потому апостол Павел мог сказать: «Жизнь для меня – Христос, смерть – приобретение» (Флп. 1:21), потому что, живя в теле, я отделен от Христа… Потому-то в другом месте он говорит, что для него умереть не означает совлечься себя, сбросить с плеч временную жизнь; для него умереть означает облечься в вечность. Смерть не конец, а начало. Эта дверь открывается и впускает нас в простор вечности, которая была бы навсегда закрыта для нас, если бы смерть не высвобождала нас из рабства земле.
Двойственное отношение
В нашем отношении к смерти должны присутствовать обе стороны. Когда умирает человек, мы совершенно законно можем сокрушаться сердцем. Мы с ужасом можем смотреть на то, что грех убил человека, которого мы любим. Мы можем отказываться принять смерть как последнее слово, последнее событие жизни. Мы правы, когда плачем над усопшим, потому что смерти не должно бы быть. Человек убит злом. С другой стороны, мы можем радоваться за него, потому что для него (или для нее) началась новая жизнь, – жизнь без ограничений, просторная. И опять-таки мы можем плакать над собой, над нашей потерей, нашим одиночеством, но в то же время мы должны научиться тому, что Ветхий Завет уже прозревает, предсказывает, когда говорит: «крепка, как смерть, любовь» (Песн. 8:6), – любовь, которая не позволяет померкнуть памяти любимого, любовь, которая дает нам говорить о наших отношениях с любимым не в прошедшем времени: «Я любил его, мы были так близки», а в настоящем: «Я люблю его; мы так близки». Так что в смерти есть многосложность, можно даже, быть может, сказать – двойственность; но если мы – собственный Христов народ, мы не имеем права из-за того, что сами глубоко ранены потерей и осиротели по-земному, не заметить рождения усопшего в вечную жизнь. В смерти есть сила жизни, которая достигает и нас.
Если же мы признаем, что наша любовь принадлежит прошлому, это означает, что мы не верим в то, что жизнь усопшего не прекратилась. Но тогда приходится признать, что мы неверующие, безбожники в самом грубом смысле слова, и тогда надо посмотреть на весь вопрос с совершенно другой точки зрения: если Бога нет, если нет вечной жизни, тогда случившаяся смерть не имеет никакого метафизического значения. Это просто природный факт. Победили законы физики и химии, человек вернулся в дление бытия, в круговорот природных элементов – не как личность, а как частица природы. Но в любом случае мы должны честно взглянуть в лицо своей вере или ее отсутствию, занять определенную позицию и поступать соответственно.
Еще личные воспоминания
Трудно, почти невозможно говорить о вопросах жизни и смерти отрешенно. Так что я буду говорить лично, быть может, более лично, чем понравится некоторым из вас. В своей жизни мы встречаемся со смертью в первую очередь не как с темой для размышления (хотя и это случается), а большей частью в результате потери близких – наших собственных или чьих-то еще. Этот косвенный опыт смерти и служит нам основой для последующих размышлений о неизбежности собственной смерти и о том, как мы к ней относимся. Поэтому я начну с нескольких примеров того, как я сам встретился со смертью других людей; быть может, это пояснит вам мое собственное отношение к смерти.
Мое первое воспоминание о смерти относится к очень далекому времени, когда я был в Персии, еще ребенком. Однажды вечером мои родители взяли меня с собой посетить, как тогда было принято, розарий, известный своей красотой. Мы пришли, нас принял хозяин дома и его домочадцы. Нас провели по великолепному саду, предложили угощение и отпустили домой с чувством, что мы получили самое теплое, самое сердечное, ничем не скованное гостеприимство, какое только можно представить. Только на следующий день мы узнали, что пока мы ходили с хозяином дома, любовались его цветами, были приглашены на угощение, были приняты со всей учтивостью Востока, сын хозяина дома, убитый несколько часов назад, лежал в одной из комнат. И это, как ни мал я был, дало мне очень сильное чувство того, что такое жизнь и что такое смерть, и каков долг живых по отношению к живым людям, какие бы ни были обстоятельства.
Второе воспоминание – разговор времен гражданской или конца первой мировой войны между двумя девушками; брат одной, который приходился женихом другой, был убит. Новость дошла до невесты; она пришла к своей подруге, его сестре, и сказала: «Радуйся, твой брат погиб геройски, сражаясь за Родину». Это опять-таки показало мне величие человеческой души, человеческого мужества, способность противостать не только опасности, страданию, жизни во всем ее многообразии, всей ее сложности, но и смерти в ее голой остроте.
Еще несколько воспоминаний. Однажды в юности я вернулся из летнего лагеря. Мой отец встретил меня и выразил беспокойство по поводу того, как прошел лагерь. «Я боялся, – сказал он, – что с тобой что-то случилось». Я с легкостью юности спросил: «Ты боялся, что я сломал ногу или свернул шею?» И он ответил очень серьезно, с присущей ему трезвою любовью: «Нет, это не имело бы значения. Я боялся, что ты потерял цельность души». И затем добавил: «Помни: жив ты или умер – не так важно. Одно действительно важно, должно быть важно и для тебя и для других: ради чего ты живешь и за что ты готов умереть».
Это опять-таки показало мне меру жизни, показало, чем должна быть жизнь по отношению к смерти: предельным вызовом научиться жить (как отец сказал мне в другой раз) так, чтобы ожидать свою собственную смерть, как юноша ждет невесту, ждать смерть, как ждешь возлюбленную, – ждать, что откроется дверь.
И тогда (и это следует продумать гораздо глубже, чем сумел сделать я, но я это очень остро пережил сердцем на протяжении прошедшей Страстной седмицы), если Христос – дверь, открывающаяся на вечность, Он есть смерть наша. И это можно даже подтвердить отрывком из Послания к Римлянам, который читается при крещении; там говорится, что мы погрузились в смерть Христову, чтобы восстать с Ним. И другим местом Послания, которое говорит, что мы носим в теле своем мертвость Христову. Он – смерть, и Он – сама Жизнь и Воскресение.
Смерть отца
И еще последний образ: смерть моего отца. Он был тихий человек, мало говорил: мы редко общались. На Пасху ему стало нехорошо, он прилег. Я сидел рядом с ним, и впервые в жизни мы говорили с полной открытостью. Не слова наши были значительны, а была открытость ума и сердца. Двери открылись. Молчание было полно той же открытости и глубины, что и слова. А затем настала пора мне уйти. Я попрощался со всеми, кто был в комнате, кроме отца, потому что чувствовал, что, встретившись так, как мы встретились, мы больше не можем разлучиться. Мы не простились. Не было сказано даже «до свидания», «увидимся»; мы встретились – и это была встреча навсегда. Он умер в ту же ночь. Мне сообщили, что отец умер; я вернулся из госпиталя, где работал; помню, я вошел в его комнату и закрыл за собой дверь. И я ощутил такое качество и глубину молчания, которое вовсе не было просто отсутствием шума, отсутствием звука. Это было сущностное молчание, – молчание, которое французский писатель Жорж Бернанос описал в одном романе как «молчание, которое само – присутствие». И я услышал собственные слова: «А говорят, что есть смерть… Какая ложь!»
Вы также можете подписаться на мои страницы:
— в фейсбуке: https://www.facebook.com/podosokorskiy
— в твиттере: https://twitter.com/podosokorsky
— в контакте: http://vk.com/podosokorskiy
— в инстаграм: https://www.instagram.com/podosokorsky/
— в телеграм: http://telegram.me/podosokorsky
— в одноклассниках: https://ok.ru/podosokorsky

Добавить комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *